Александр Кузьмич внешне бесконечно переживал эту потерю, однако очень скоро вступил в новый брак, чем основательно разрушил свои и до того очень непростые отношения с сыном Петрушей – Санычем.

В новом году это была первая их встреча после почти месячной разлуки.

– Я думал, Петруша, ты позвонишь нам ночью, поздравишь, – с натянутой приветливостью сказал Александр Кузьмич. – Мы ждали. Что же ты стоишь? Проходи, садись.

Саныч отлепился от дверного косяка и, как был, не раздеваясь, во влажной от снега куртке, прошелся по люксу, разглядывая антикварную мебель, шелковые обои, ковры, картины, лампы.

– Нехилое гнездышко, – он оглянулся через плечо на отца. – Как раз для медового месяца.

– Мы думали, ты позвонишь, поздравишь нас, – голос Александра Кузьмича дрогнул. – Твой мобильник был отключен. А я звонил тебе. Мы ждали. Я ждал.

– Я поздравляю тебя с Новым годом, дорогая матушка, – Саныч гибко склонился перед отцом в шутовском поклоне.

– Здесь не народный театр, Петруша. А я тебе – отец.

– Нет, моя матушка, – Саныч прозрачными, как льдинки глазами датского принца сверлил отца, – Нет. Отец и мать – муж и жена, муж и жена – единая плоть, а поэтому…

– Твоя мать умерла, – сказал Александр Кузьмич.

– Помню. Ты вот, кажется, успел уже позабыть.

– Петруша, это ты так пришел поздравить нас с праздником? – спросила Алена Леонидовна. – Можешь больше не стараться. Нам с твоим отцом все ясно. Нам уже больно.

– Я не с вами разговариваю, – Саныч упорно избегал встречаться с мачехой взглядом.

– Ну что ты беснуешься? Что ты изводишь нас и себя? – Александр Кузьмич взорвался. – Неужели даже в такой день мы не заслужили от тебя благодарности? Что с тобой случилось? Откуда в тебе столько жестокости? И, главное, к кому? К самым близким тебе людям!

– Ты очень изменился, Петруша, – сказала Алена Леонидовна.

– А это не вам судить. Я не ваш любовник, – Саныч по-прежнему смотрел только на отца.

– Оскорблять Алену я тебе не позволю, – Александр Кузьмич покраснел. – Щенок, мальчишка неблагодарный. Извинись сию же минуту!

– Саша, оставь, не надо, – Алена Леонидовна встала с кресла и, зябко кутаясь в шелковый пеньюар, заскользила в спальню люкса – Мне не надо от него никаких извинений.

– Ты слышал, что я сказал? – Александр Кузьмич повысил голос. – Или ты сейчас же попросишь прощения, или же…

– Ну, что или? – Саныч подошел к отцу вплотную – тот доходил ему до плеча, – Или что будет с тобой и со мной?

Александр Кузьмич тяжело дышал, молчал.

– С Новым годом, дорогая матушка, – Саныч покинул отцовский номер, громко хлопнув дверью.

Звякнули хрустальные подвески гостиничной люстры. Александр Кузьмич опустился на диван. Он массировал ладонью грудь с левой стороны.

Сердце – умирающий барабанщик. Сердце стучало, светофоры мигали. Алексею Ждановичу было тошно, а джип все ехал, мчался вперед – Синий мост, Гороховая улица, Невский проспект. Светофоры мигали – желтый, желтый, зеленый.

Рядом со Ждановичем на заднем сиденье были девушки, Варвара и Лиля. Лиля достала из кармана меховой куртки-парки бумажный платок:

– У тебя из носа кровь течет. На, возьми.

Жданович скомкал платок. Девушки, девушки Варвара и Лиля… Они были существами иного мира. Витька Долгушин и он, Жданович, были намного старше их. Но в принципе это ничего не меняло, не убавляло и не прибавляло.

– Выискался еще Дон Кихот, – хмыкнул Долгушин – он сидел за рулем джипа. И резко прибавил газа.

Светофоры вспыхивали, гасли, разрешая, запрещая. Джип остановился на перекрестке. У автобусной остановки, почти вровень с машиной громоздился огромный снежный сугроб – где-то впереди урчала снегоуборочная машина. За сугробом в желтом мертвенном свете фонарей Жданович увидел темную фигуру. Он сразу узнал его. Он уже видел его не раз. Сердце ударило барабанными палочками в грудную клетку и замерло в испуге.

Из вьюжной ночи, замешанной на желтках фонарей, на Ждановича смотрел он – темное лицо, прекрасное и страшное, исполненное ожидания и превосходства. За спиной у него – и это было несомненно – как у ночной птицы, были сложены крылья из длинных, шелковых, угольных перьев. Крылья эти не знали усталости. Они могли унести их обладателя и его парализованную ужасом жертву далеко – за облака. Жданович хрипло застонал и подался вперед. Сердце в груди налилось тупой ноющей тяжестью.

Тот, ночной, молчаливый, прекрасный смотрел на него, ждал. Тяжесть в груди прорвалась острой болью. Жданович начал сползать с сиденья на пол. Он слышал, как закричали Варвара и Лиля, как хлопнула дверь джипа. Потом в глазах стало темно. Но и сквозь темноту он чувствовал его взгляд. Знал: он улыбается, прекрасный, вечный. И ждет.

Сильные руки приподняли, удерживая здесь, на заднем сиденье джипа – Жданович ощутил вкус нитроглицерина во рту. Боль в груди стихала, откатывала волной.

– Леха, ты как? В порядке? Сейчас в больницу поедем, потерпи немного. Сейчас, ты только держись, – к Ждановичу склонился Виктор Долгушин.

– Витька… а где… он?

– Кто он? – удивленно спросил Долгушин. – Мы на Суворовском стоим.

– Он… Да вот же он! – Жданович снова увидел его в свете фонарей.

– Кто? О ком ты говоришь?

– Князь… Ангел, блин, черный ангел. Он тут, прямо за твоей спиной!

– Да это рекламный щит, ты что? – Долгушин обернулся через плечо. – Щит рекламный возле остановки. Написано: «мужской аромат Йоджи Ямамото» и пацан какой-то намалеван. Эх, Леха, даешь ты… Сейчас в больницу поедем. У тебя сердце ни к черту, дурак.

В груди отпустило. В глазах прояснилось. За сугробом, где урчала снегоуборочная машина, действительно стойко сопротивлялся вьюге темно-синий рекламный щит «Йоджи Ямамото» – новый мужской парфюм. Но глаза прекрасного, как темный ангел рекламиста были точно его глазами. Жданович отвернулся. Он хотел жить. Хотел в больницу под капельницу. Он боялся самого себя этой ночью. Эти глаза, что являлись ему теперь так часто, могли наделать непоправимой беды.

– И все же весь этот парадиз действует на меня как-то чудно, – изрек Вадик Кравченко, когда желтое такси мчало их по Адмиралтейской набережной. – Грустно как-то, не по кайфу, хотя и очень красиво.

– Там на той стороне университет? – спросила Катя таксиста.

– Кунсткамера, – за таксиста ответил Мещерский. – Помню еще в пятом классе повезли нас в Ленинград на экскурсию. Куда только не водили нас, а вот кунсткамеру учителя посещать запретили строго-настрого. Но мы с пацанами все равно рванули туда, просочились. Я там чуть в обморок не грохнулся, когда двухголового теленка увидел и этих заспиртованных уродцев в банках.

Катя оглянулась – в этом городе в первый день Нового года может случиться все, что угодно: например, призрак поэта постучит в двери вашего номера или медный всадник неуклюже прогарцует мимо вас по встречной полосе.

– Что за радость была Петру собирать эту коллекцию уродов? – спросила она.

– Модно было. Необычно, эпатажно, ужасно, устрашающе, – Мещерский пожал плечами. – Уродство – вещь редкая. Красота встречается чаще, а уродство часто уникально, поэтому и вызывает к себе нездоровое любопытство. А некоторых просто завораживает. Но таких мало. Они сами по себе уникумы.

В Петергофе было градусов на пять холоднее. Вьюжило, с Финского залива дул ветер. Они никогда бы не попали на территорию парка в такой поздний час, если бы не приятели Мещерского из числа сотрудников музея. Хмельные по поводу Нового года и длинных праздников приятели не спали уже вторую ночь. Все как-то быстро перезнакомились и породнились. Пили шампанское – за удачу в новом году, за дружбу, за любовь, увязали в снегу, барахтались в сугробах. В темноте при зажженных карманных фонарях и бенгальских огнях путешествовали по парку.

На расчищенной от снега площадке у Монплезира смотрели на залив, на темную громаду Большого дворца.